Жизнь

Воскресное чтиво: «Кэмбридж», Владимир Набоков

Воскресное чтиво: «Кэмбридж», Владимир Набоков
В 1919 году Владимир Набоков стал посещать лекции в Кембриджском университете, а в июне 1922 получил здесь степень доктора французской и русской литературы. Эссе, которое мы предлагаем, написано в 1921-ом.

Есть милая поговорка: на чужбине и звёзды из олова. Не правда ли? Хороша природа за морем, да она не наша и кажется нам бездушной, искусственной. Нужно упорно вглядываться, чтобы её почувствовать и полюбить; а, спервоначала, оранжерейным чем-то веет от чуждых деревьев, и птицы все на пружинках, и заря вечерняя не лучше сухонькой акварели. С такими чувствами въезжал я в провинциальный английский городок, в котором, как великая душа в малом теле, живёт гордой жизнью древний университет. Готическая красота его многочисленных зданий (именуемых колледжами) стройно тянется ввысь; горят червонные циферблаты на стремительных башнях; в проёмах вековых ворот, украшенных лепными гербами, солнечно зеленеют прямоугольники газона; а против этих самых ворот пестреют выставки современных магазинов, кощунственные, как цветным карандашом набросанные рожицы на полях вдохновенной книги.

Взад и вперёд по узким улицам шмыгают, перезваниваясь, обрызганные грязью велосипеды, кудахтают мотоциклы и, куда ни взглянешь, везде кишат цари города Кембриджа — студенты: мелькают галстуки наподобие полосатых шлагбаумов, мелькают необычайно мятые, излучистые штаны, всех оттенков серого, начиная с белесого, облачного и кончая тёмно-сизым, диким, — штаны, подходящие на диво под цвет окружающих стен.

«К пяти часам всё оживает снова, народ валом валит в кондитерские, где на каждом столике, как куча мухоморов, лоснятся ядовито-яркие пирожные»

По утрам молодцы эти, схватив в охапку тетрадь и форменный плащ, спешат на лекции, гуськом пробираются в залы, сонно слушают, как с кафедры мямлит мудрая мумия, и, очнувшись, выражают одобренье своё переливчатым топаньем, когда в тусклом потоке научной речи рыбкой плеснётся красное словцо. После завтрака, напялив лиловые, зелёные, синие куртки, улетают они, что вороны в павлиньих перьях, на бархатные лужайки, где до вечера будут щёлкать мячи, или на реку, протекающую с венецианской томностью мимо серых, бурых стен и чугунных решёток, — и тогда Кэмбридж на время пустеет: дюжий городовой зевает, прислонясь к фонарю, две старушонки в смешных чёрных шляпах гагакают на перекрёстке, мохнатый пёс дремлет в ромбе солнечного света... К пяти часам всё оживает снова, народ валом валит в кондитерские, где на каждом столике, как куча мухоморов, лоснятся ядовито-яркие пирожные.

Сижу я, бывало, в уголке, смотрю по сторонам на все эти гладкие лица, очень милые, что и говорить, — но всегда как-то напоминающие объявления о мыле для бритья, и вдруг становится так скучно, так нудно, что хоть гикни и окна перебей...

«Нельзя, например, кататься по реке в гребной лодке, — нанимай пирогу или плот; не принято надевать на улице шапку — город-де наш, нечего тут стесняться; не полагается здороваться за руку, — и, не дай Бог, при встрече поклониться профессору»

Между ними и нами, русскими, — некая стена стеклянная; у них свой мир, круглый и твёрдый, похожий на тщательно расцвеченный глобус. В их душе нет того вдохновенного вихря, биения, сияния, плясового неистовства, той злобы и нежности, которые заводят нас Бог знает в какие небеса и бездны; у нас бывают минуты, когда облака на плечо, море по колено, — гуляй, душа! Для англичанина это непонятно, ново, пожалуй, заманчиво. Если, напившись, он и буянит, то буянство его шаблонно и благодушно, и, глядя на него, только улыбаются блюстители порядка, зная, что известной черты он не переступит. А с другой стороны, никогда самый разъимчивый хмель не заставит его расчувствоваться, оголить грудь, хлопнуть шапку оземь... Во всякое время — откровенности коробят его. Говоришь, бывало, с товарищем о том, о сём, о скачках и стачках, да и сболтнёшь по простоте душевной, что вот, кажется, всю кровь отдал бы, чтобы снова увидеть какое-нибудь болотце под Петербургом, — но высказывать мысли такие непристойно; он на тебя так взглянет, словно ты в церкви рассвистался.

Оказалось, что в Кэмбридже есть целый ряд самых простых вещей, которых, по традиции, студент делать не должен. Нельзя, например, кататься по реке в гребной лодке, — нанимай пирогу или плот; не принято надевать на улице шапку — город-де наш, нечего тут стесняться; не полагается здороваться за руку, — и, не дай Бог, при встрече поклониться профессору: он растерянно улыбнётся, пробормочет что-то, споткнётся. Немало законов таких, и свежий человек нет-нет да и попадёт впросак. Если же буйный иноземец будет поступать всё-таки по-своему, то сначала на него подивятся — экий чудак, варвар, — а потом станут избегать, не узнавать на улице. Иногда, правда, подвернётся добрая душа, падкая на зверей заморских, но подойдёт она к тебе только в уединённом месте, боязливо озираясь, и навсегда исчезнет, удовлетворив своё любопытство. Вот отчего, подчас, тоской набухает сердце, чувствуя, что истинного друга оно здесь не сыщет. И тогда всё кажется скучным, — и очки юркой старушки, у которой снимаешь комнату, и сама комната с её грязно-красным диваном, угрюмым камином, нелепыми вазочками на нелепых полочках, и звуки, доносящиеся с улицы, — крик мальчишек-газетчиков: пайпа! пайпа!..

«А здесь эти стены, эти башни всё стояли, неизменные, и всё так же, из году в год, гладкие юноши собирались при перезвоне часов в общих столовых, где, как ныне, лучи, струясь сквозь расписные стёкла высоких окон, обрызгивали плиты бледными аметистами»

Но ко всему привыкаешь, подлаживаешься, учишься в чуждом тебе подмечать прекрасное. Блуждая в дымчатый весенний вечер по угомонившемуся городку, чуешь, что, кроме пестряди и суеты жизни нашей, есть в самом Кэмбридже ещё иная жизнь, жизнь пленительной старины. Знаешь, что её большие, серые глаза задумчиво и безучастно глядят на выдумки нового поколения, как глядели сто лет тому назад на хромого, женственного студента Байрона и на его ручного медведя, запомнившего навсегда родимый бор да хитрого мужичка в баснословной Московии.

Промахнуло восемь столетий: саранчой налетели татары; грохотал Иоанн; как вещий сон, по Руси веяла смута; за ней новые цари вставали золотыми туманами; работал Пётр, рубил сплеча и выбрался из лесу на белый свет; — а здесь эти стены, эти башни всё стояли, неизменные, и всё так же, из году в год, гладкие юноши собирались при перезвоне часов в общих столовых, где, как ныне, лучи, струясь сквозь расписные стёкла высоких окон, обрызгивали плиты бледными аметистами, — и всё так же перешучивались они, юноши эти, — только, пожалуй, речи были бойчее, пиво пьянее... Я об этом думаю, блуждая в дымчатый весенний вечер по затихшим улицам. Выхожу на реку. Долго стою на выгнутом жемчужно-сером мостике, и поодаль мостик такой же образует полный круг со своим отчётливым, очаровательным отражением. Плакучие ивы, старые вязы, празднично пышные каштаны холмятся там и сям, словно вышитые зелёными шелками по канве поблекшего, нежного неба. Тускло пахнет сиренью, тиневеющей водой... И вот по всему городу начинают бить часы... Круглые, серебряные звуки, отдалённые, близкие, проплывают, перекрещиваясь в вышине и на несколько мгновений повиснув волшебной сеткой над чёрными, вырезными башнями, расходятся, длительно тают, близкие, отдалённые, в узких, туманных переулках, в прекрасном вечернем небе, в сердце моём... И, глядя на тихую воду, где цветут тонкие отражения — будто рисунок по фарфору, — я задумываюсь всё глубже, — о многом, о причудах судьбы, о моей родине и о том, что лучшие воспоминания стареют с каждым днем, а заменить их пока ещё нечем...

Источник фото: Flickr

3165
Дорогая редакция
29 апреля, 07:30

Поделиться: